December 30th, 2013

Александр Никонов

Парадокс сталинских репрессий

По масштабу этот сталинский каток, это кровавое колесо нельзя сравнить ни с чем - даже со средневековой охотой на ведьм. Парадокс же состоит в том, что выросло поколение идиотов (и примкнувших к ним старых маразматов), которые одновременно:
а) отрицают само наличие репрессий (так и говорят "миф о репрессиях"),
б) заявляют, что невинно осужденных не было (говорят, что "процент невинно осужденных не превышал обычного").
Кидают ссылки на какие-то "исследования" некоей старухи Прудниковой, которая, выступая перед публикой, надевает на себя орден Ленина и является перевоплощением некогда знаменитой Нины Андреевой, которая аж усиралась, но не могла поступиться своими принципами. Которые ей вбили в башку на уроках Истории партии.
Давайте же посмотрим на сталинский костоломный кошмар глазами не ленинских орденоносцев и юных дрочеров на всё рябое и сухорукое, а тех людей, которые прошли через подвалы ЧК-НКВД и которым чудом удалось оттуда вырваться. Таких было очень немного.

[мясо врагов народа]

Из воспоминаний генерала Горбатова (Герой Советского Союза, после войны командующий ВДВ):
"15 октября 1938 года... в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера в гостинице ЦДКА. На мой вопрос: "Кто?" ответил женский голос:
- Вам телеграмма.
"Очевидно, от жены", - подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных, и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест, но услышал в ответ:
- Сами видите, кто мы!
После такого ответа один начал снимать ордена с моей гимнастерки, лежащей на стуле, другой - срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно передать, что я пережил, когда меня мчала машина по пустынным ночным улицам Москвы.
Но вот закрылись за мной сначала массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры. Я увидел каких-то людей, поздоровался, и в ответ услышал дружное: "Здравствуйте!" Их было семь. После недолгого молчания один из них сказал:
- Товарищ военный, вероятно, думает: сам-то я ни в чем не виноват, а попал в компанию государственных преступников... Если вы так думаете, то напрасно! Мы такие же, как вы. Не стесняйтесь, садитесь на свою койку и расскажите нам, что делается на белом свете, а то мы давно уже от него оторваны и ничего не знаем.
Мои товарищи по несчастью особенно интересовались положением в гитлеровской Германии. Позднее я узнал, что все они в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в мнимых преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами о всяких ужасах.
Мне это было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастье не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подписывались под клеветой даже на давно умершего Сергея Сергеевича Каменева!
Но мои доводы никого не убедили. Некоторые придерживались странной "теории": чем больше посадят, тем лучше, потому что скорее поймут, что все это вреднейший для партии вздор...
На четвертый день вечером меня отвели к следователю. Своей фамилии он не назвал. Сверив мои анкетно-биографические данные и посадив меня напротив себя, он дал мне бумагу, ручку и предложил "описать все имеющиеся за мной преступления".
- Если речь идет о моих преступлениях, то мне писать нечего, - ответил я.
- Ничего! - сказал он. - Сначала все так говорят, а потом подумают хорошенько, вспомнят и напишут, У тебя есть время, нам спешить некуда. Кому писать нечего - те на свободе, а ты - пиши.
Он вышел из комнаты.
Прошло много времени, пока он вернулся. Увидев, что я ничего не написал, удивился:
- Ты что, разве не понял, что от тебя требуется? Имей в виду, мы шутить не любим! Так изволь выполнять! Тебе не выгодно портить со мной отношения. Не было еще случая, чтобы кто-нибудь у меня не написал. Понятно?
И снова он вышел из комнаты.
Приблизительно через час, увидев, что я не пишу, следователь сказал:
- Ты плохо себя повел с самого начала. Жаль! Ну, что ж, подумай в камере.
Два дюжих охранника, скрутив мне руки назад, водворили меня в камеру. Как только за мной захлопнулась дверь, меня засыпали вопросами: "Что спрашивали? Как отвечал? Что показал?"
Выслушав меня, товарищи пришли к выводу, что метод допроса не изменился. Мне нужно ждать следующих вызовов, на которых я начну писать, или меня повезут в Лефортово...
На следующий день открылась дверь камеры, вошедший спросил: "Чья тут фамилия на букву "Г"? Я назвал свою фамилию. Мне было приказано готовиться на выход с вещами. Всем стало ясно: меня повезут в Лефортовскую тюрьму. Мне неподдельно сочувствовали, давали советы и желали всего хорошего. Нет, напрасно я плохо думал об этих людях.
Сев в черную машину, я услышал, как зашумел мотор, как захлопнулись ворота. До моих ушей иногда долетал говор и смех на улицах. Потом я слышал, как открылись и захлопнулись ворота Лефортовской тюрьмы. И вот я оказался в маленькой, когда-то, наверное, одиночной камере. Там уже были двое. Три койки стояли буквой "П".
Моими соседями оказались комбриг Б. и начальник одного из главных комитетов Наркомата торговли К. Оба они уже написали и на себя, и на других чепуху, подсунутую следователями. Предрекали и мне ту же участь, уверяя, что другого выхода нет. От их рассказов у меня по коже пробегали мурашки. Не верилось, что у нас может быть что-либо подобное.
Мнение моих новых коллег было таково: лучше писать сразу, потому что все равно - не подпишешь сегодня, подпишешь через неделю или через полгода.
- Лучше умру, - сказал я, - чем оклевещу себя, а тем более других.
- У нас тоже было такое настроение, когда попали сюда, - отвечали они мне.
Прошло три дня. Начались вызовы к следователю. Сперва они ничем не отличались от допросов, которые были на Лубянке. Только следователь был здесь грубее, площадная брань и слова "изменник", "предатель" были больше в ходу.
- Напишешь. У нас не было и не будет таких, которые не пишут!
На четвертый день меня вызвал кто-то из начальников. Сначала он спокойно спросил, представляю ли я, к чему себя готовлю, хорошо ли это продумал и оценил? Потом, когда я ответил, что подумал обо всем, он сказал следователю: "Да, я с вами согласен!" - и вышел из комнаты.
На этот раз я долго не возвращался с допроса.
Когда я с трудом добрался до своей камеры, мои товарищи в один голос сказали:
- Вот! А это только начало.
А товарищ Б. тихо мне сказал, покачав головой:
- Нужно ли все это?
Допросов с пристрастием было пять с промежутком двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться.
Больше всего я волновался, думая о жене. Но вдруг я получил передачу пятьдесят рублей, и это дало мне основание верить, что она на свободе. Мои товарищи, как ни были они мрачно настроены, передышку в допросах считали хорошим предзнаменованием.
Но вскоре меня стали опять вызывать на допросы, и их было тоже пять. Во время одного из них я случайно узнал, что фамилия моего изверга-следователя Столбунский. Не знаю, где он сейчас. Если жив, то я хотел бы, чтобы он мог прочитать эти строки и почувствовать мое презрение к нему. Думаю, впрочем, что он это и тогда хорошо знал...
До сих пор в моих ушах звучит зловеще шипящий голос Столбунского, твердившего, когда меня, обессилевшего и окровавленного, уносили: "Подпишешь, подпишешь!"
Выдержал я эту муку во втором круге допросов. Дней двадцать меня опять не вызывали. Я был доволен своим поведением. Мои товарищи завидовали моей решимости, ругали и осуждали себя, и мне приходилось теперь их нравственно поддерживать. Но когда началась третья серия допросов, как хотелось мне поскорее умереть!
Мои товарищи, потеряв надежду на мою победу, совсем пали духом. Однажды товарищ Б. меня спросил:
- Неужели тебя и это не убеждает, что твое положение безвыходно?
- Нет, не убеждает, - ответил я. - Умирать буду, а все буду повторять: нет и нет!
Наконец меня оставили в покое и три месяца не вызывали. В это время я снова поверил, что близится мое освобождение, и мою уверенность разделяли и товарищи по камере. Случалось, что я стучал в дверь и требовал начальника тюрьмы или прокурора. Разумеется, эта дерзость не всегда оставалась безнаказанной.
Много передумал я за эти три месяца. В первый раз я не жалел, что родители умерли (отец в 1935, а мать в 1938 году). Эти простые, трудолюбивые, честные люди так гордились своим Санькой. Какое горе свалилось бы на них, если бы они дожили до моего арест! Много думал я о жене. Ее положение было хуже, чем мое. Ведь я находился среди таких же отверженных, как сам, а она - среди свободных людей, и как знать, может быть, среди них найдутся такие, что отвернутся от нее, как от жены "врага народа"... Эта мысль не давала мне покоя.
Помню - это был предпоследний допрос, - следователь спросил меня, какие у меня взаимоотношения с женой. Я ответил, что жили мы дружно.
- Ах, вот как. Ну тогда мы ее арестуем и заставим ее писать на себя и на тебя, - заявил следователь.
Как я ругал себя за откровенность! Но меня успокаивало то, что я продолжал ежемесячно получать передачу по пятьдесят рублей. Это был верный признак, что жена на свободе...
9 ноября жена приехала в Москву. Знакомые сказали ей, что с 20 октября они меня не видели и думали, что я уехал домой, в Осиповичи. В гостинице ЦДКА ей ответили только, что я убыл 22 октября. Но когда жена уходила, ее обогнала в коридоре девушка и, не останавливаясь, тихо сказала:
- Его арестовали в ночь на двадцать второе.
Выйдя в сквер, что напротив гостиницы, жена опустилась на скамейку, долго там сидела, плакала и обдумывала, что же ей делать. Решила идти на Лубянку. Оттуда ее послали в справочную. Дождавшись своей очереди, она спросила:
- Где мой муж?
- А почему вы думаете, что ваш муж арестован? - задали ей встречный вопрос.
- Потому что долго не имею от него никаких известий, - ответила она.
- У нас вашего мужа нет.
Однако ей дали адреса всех тюрем, кроме Лефортовской, и сказали:
- Ищите сами, нам о нем ничего не известно.
В тюрьмах и на пересыльных пунктах ей давали тот же ответ.
Наконец, обойдя весь круг, она снова пришла в справочную НКВД и встала в очередь. Здесь она случайно встретила женщину, с которой когда-то познакомилась в Сочи, и поделилась с ней своим горем. Женщина посоветовала ей ехать в Лефортовскую тюрьму и научила, как все разузнать.
Войдя во двор тюрьмы, жена подошла к окошечку в обратилась к дежурному с просьбой принять передачу для ее мужа Горбатова. Окошечко захлопнулось. Через некоторое время тот же дежурный спросил у жены паспорт и взял пятьдесят рублей. Так она узнала, что я нахожусь в Лефортовской тюрьме.
После этого зашла к нашим хорошим московским знакомым, обо всем рассказала и поохала в Осиповичи.
В дороге она надумала уехать из Осиповичей в Саратов, к своей матери, чтобы вместе с ней мыкать горе: дело в том, что 30 апреля 1938 года был арестован отец моей жены, а несколько раньше, в 1937 году, и ее брат, инженер...
После трехмесячного перерыва в допросах, 8 мая 1939 года, в дверь нашей камеры вошел человек со списком в руках и приказал мне готовиться к выходу с вещами!
Радости моей не было конца. Товарищ Б., уверенный, что меня выпускают на свободу, все спрашивал, не забыл ли я адрес его жены, просил передать ей, что он негодяй, не смог вытерпеть, подписал ложные обвинения, и просил, чтобы она его простила и знала, что он ее любит. Я ему обещал побывать у его жены и передать ей все, о чем он просит.
Безгранично радостный, шел я по коридорам тюрьмы. Затем мы остановились перед боксом. Здесь мне приказали оставить вещи и повели дальше. Остановились у какой-то двери. Один из сопровождающих ушел с докладом. Через минуту меня ввели в небольшой зал: я оказался перед судом военной коллегии.
За столом сидели трое. У председателя, что сидел в середине, я заметил на рукаве черного мундира широкую золотую нашивку. "Капитан 1 ранга", - подумал я. Радостное настроение меня не покидало, ибо я только того и хотел, чтобы в моем деле разобрался суд.
Суд длился четыре-пять минут. Были сверены моя фамилия, имя, отчество, год и место рождения. Потом председатель спросил:
- Почему вы не сознались на следствии в своих преступлениях?
- Я не совершал преступлений, потому мне не в чем было и сознаваться, - ответил я.
- Почему же на тебя показывают десять человек, уже сознавшихся и осужденных? - спросил председатель.
У меня было в тот момент настолько хорошее настроение, и я был так уверен, что меня освободят, что осмелился на вольность, в чем впоследствии горько раскаивался. Я сказал:
- Читал я книгу "Труженики моря" Виктора Гюго. Там сказано: как-то раз в шестнадцатом веке на Британских островах схватили одиннадцать человек, заподозренных в связях с дьяволом. Десять из них признали свою вину, правда не без помощи пыток, а одиннадцатый не сознался. Тогда король Яков II приказал беднягу сварить живьем в котле: навар, мол, докажет, что и этот имел связь с дьяволом. По-видимому, - продолжал я, - десять товарищей, которые сознались и показали на меня, испытали то же, что и те десять англичан, но не захотели испытать то, что суждено было одиннадцатому.
Судьи, усмехнувшись, переглянулись между собой. Председатель спросил своих коллег: "Как, все ясно?" Те кивнули головой. Меня вывели в коридор. Прошло минуты две.
Меня снова ввели в зал и объявили приговор: пятнадцать лет заключения в тюрьме и лагере плюс пять лет поражения в правах...
Это было так неожиданно, что я, где стоял, там и опустился на пол.

...В нашей камере собрались люди образованные, различных профессий и специальностей. Они много знали и, сходясь кучками, вели интересные беседы на различные темы... Среди моих сокамерников опять оказалось много людей, которые на допросах сочиняли, как они говорили, "романы" и безропотно подписывали протоколы допросов, состряпанных следователем. И чего только не было в этих "романах"! Один, например, сознался, что происходит из княжеского рода и с 1918 года живет по чужому паспорту, взятому у убитого им крестьянина, что все это время вредил Советской власти и т. д. Многие, узнав, что мне удалось не дать никаких показаний, негодовали на свои вымыслы и свое поведение. Другие успокаивали себя тем, что "всему одна цена - что подписал, что не подписал; ведь вот Горбатов тоже получил пятнадцать плюс пять". А были и такие, что просто мне не верили..."


promo a_nikonov август 12, 2020 01:13 808
Buy for 100 tokens
Здесь мой ФБ: https://www.facebook.com/alexandr.nikonov.14 Тут мой ВК: https://vk.com/id386842320 Телеграм: https://t.me/alexandr_nikonov Инстаграм: https://www.instagram.com/a_nikonov/ Твиттер: https://twitter.com/apnikonov Яндекс-дзен: https://zen.yandex.ru/alexandrnikonov Тут…
Александр Никонов

Кровавые и бессмысленные массовые сталинские чистки

Продолжим смотреть на кровавое сталинское колесо глазами тех, кому из этого колеса удалось выскользнуть живым по счастливой случайности. Сегодня у нас в гостях Виктор Кравченко - начальник Управления военного снабжения Совнаркома, по образованию инженер, во время ВОВ - капитан. Его воспоминания прекрасно демонстрируют массовость и бессмысленность репрессий.

[Арестовывают тысячами. Коммунистов и беспартийных забирают прямо с работы, на глазах у всех. Все парализованы страхом.]

"Мы возвращались домой с заседания горкома партии. Мой приятель, сидевший рядом со мной в автомобиле, неожиданно сказал мне:
„Виктор, крепко ли сидит твоя голова?"
„Что ты имеешь в виду?"
„Я хочу сказать, что скоро полетит много голов".
„Но что может случиться с моей головой? Я не оппозиционер и никогда им не был. Я занят своей работой и не вмешиваюсь в политику".
„Блажен, кто верует. Живи и учись"...
„В чем дело? Говори откровенно", попросил я его.
„Москва потеряла голову и в Ленинграде, говорят, не лучше. Арестовывают тысячами. Коммунистов и беспартийных забирают прямо с работы, на глазах у всех. Около десятка наиболее ответственных партийцев, которых я знал в Москве, таинственно исчезли. НКВД добирается до верхушки, забирая народных комиссаров, директоров трестов, даже работников Кремля. Все растеряны и поражены. Все парализованы страхом. Некоторые товарищи уверены, что Зиновьев и Каменев будут убиты и что за ними последуют другие, много других. Этому трудно поверить. Это бессмысленно. Но это так. С ними поступят как с белогвардейцами и кулаками".
„Кто же будет следующим?"
“Я тоже об этом думаю. Но, видимо, ни для кого из нас не будет пощады. Я хочу сказать, что осторожность не спасет ни тебя, ни меня. Два наших инженера, — он упомянул фамилии,— схвачены прошлой ночью... Директору Брачко приказали послать их в Москву на определенном поезде. В Запорожье представители НКВД сняли их с поезда и увезли в закрытой машине. Случайно один мой приятель был на вокзале и видел все это. Дела теперь пойдут быстро. Только наблюдай!"
И они действительно пошли быстро.

Неделю или две спустя у меня оказалось какое то дело к заместителю Брачко, члену партии Алексею Сухину. Я быстро вошел в его приемную и собирался пройти прямо в его кабинет. Но его секретарь остановил меня.
„Пожалуйста подождите, товарищ Кравченко. Товарищ Сухин очень занят".
„Я тоже", ответил я раздраженно и ворвался в его кабинет.
Я остановился на пороге. Сухин сидел за своим письменным столом и рядом с ним сидел толстый Гершгорн (следователь - А.Н.), отвисшие губы которого были сложены в насмешливую улыбку. Вдоль стен, слева и справа сидело десять или двенадцать инженеров, некоторые из них члены партии. В смущении я поздоровался со всеми. Ответил только Сухин. Тогда я заметил, что около инженеров стояло четыре вооруженных энкаведиста.
В смущении я вышел и направился в кабинет Брачко.
„В чем дело, Петр Петрович?" спросил я.
„Я больше ничего не понимаю. Двенадцать человек в один день. Восемь вчера! Если это продлится... Но у меня голова идет кругом, Виктор Андреевич".
За одну ночь Брачко превратился в старика. Его глаза были неестественно расширены и полупьяны.
Из его кабинета я прошел в бухгалтерию, где мне нужно было получить некоторые данные. Я оставался там около десяти минут. Внезапно, один из сотрудников, сидевший около окна воскликнул: „Боже мой! Посмотрите!"
Мы все бросились к окнам. Перед зданием стояла одна из мрачных закрытых машин НКВД, которые в народе называли Черными Воронами. Инженеры и техники, которые были собраны в кабинете Сухина, сейчас выходили из дверей. Одного за другим их вталкивали в машину чекисты с обнаженными револьверами.
Пока мы наблюдали за этим, мы были поражены пронзительным женским криком, — затем снова наступила тишина. Жена одного из арестованных, работавшая тоже на нашем заводе, подошла к окну, ничего не ожидая и увидела, как ее мужа вталкивали в черный ворон. Она закричала и потеряла сознание.

Атмосфера на никопольском комбинате становилась с каждым днем все более напряженной. Секретарь парторганизации Козлов был „переведен" в Кривой Рог и мы скоро услышали, что он был арестован. Один представитель администрации за другим исчезал с работы и их мнимая „болезнь" оказывалась длительной.
Рядовые рабочие сначала относились безразлично к этим событиям. Но теперь начали исчезать мужчины и женщины, стоявшие близко к ним, их товарищи по цеху, рабочие. Паника стала такой общей, что она сильно отражалась на производственных показателях. Мораль завода была потрясена.
Когда было созвано специальное совещание активистов Никополя, мы пошли туда с упавшими сердцами. У дверей наши документы были тщательна проверены, хотя мы все знали друг друга. Старого чувства товарищества более не было на таких собраниях. Несколько месяцев ранее можно было бы слышать громкие приветствия. „Здорово, товарищ Кравченко!" „А, вот и ты, старая перечница!" Был бы товарищеский обмен сплетнями, анекдотами, цеховыми делами, разговорами о делах партии. Сейчас было только напряженное молчание. Все держались в стороне друг от друга, как бы опасаясь смертельной заразы...
Товарищ Бродский, секретарь горкома, обычно такой решительный и энергичный, выглядел сейчас так, как будто он долгое время не спал. Его глаза опухли и руки дрожали. Его голос звучал глухо, как если бы он говорил в мегафон. Мало кто из нас подозревал тогда, что это было его последнее публичное выступление; что скоро всесильный и торжествующий Бродский будет брошен в подвал НКВД, вместе со многими другими.
Нас созвали, заявил Бродский, чтобы мы выслушали секретное письмо ЦК. Он прочитал его медленно, с выражением, стремясь подчеркнуть свое полное одобрение. Это было за несколько дней до приговора и казни Зиновьева, Каменева и других.
Назначение письма было достаточно ясно. По аудитории прошла дрожь. Как в прошлом мы искали „врагов" среди всего населения, так теперь мы должны искать их среди наших собственных рядов! В будущем мерилом будет количество ваших доносов на ваших ближайших товарищей.
Мягкотелые и слабохарактерные, которые поставят личную дружбу выше интересов партии должны будут испытать последствия такого „двуличия".
Бродский долго говорил о важности этого секретного письма. Как будто вся его жизнь зависела от количества и напыщености эпитетов, так старательно он именовал Сталина гением, солнцем нашей социалистической родины, мудрым и непогрешимым вождем. Я вонзил ногти себе в ладони, пока на них не выступила кровь.
Другие попросили слова, чтобы обвинять себя и никопольскую партийную организацию в „отсутствии бдительности" и в „нерешительности перед лицом опасности". Было множество товарищей, желавших показать себя, обелить себя, спасти себя. Посреди этого потока грязного словопрения, произошло движение около дверей. Мы все обернулись.
Прибыл товарищ Хатаевич, секретарь обкома и член ЦК ВКП(б). Он проходил по трибуне, окруженный чекистскими телохранителями, это была новость, пожалуй самая страшная из всех: телохранители и револьверы на собрании активных членов партии! Защита вождей от „лучших из лучших" всего народа.
Хатаевич выглядел утомленным. Его лицо посерело и было испещрено морщинами и его голос доходил, как будто издалека. Его речь следовала общим линиям московского письма. Но он не мог скрыть своего подавленного состояния...
С этого момента стало делом „чести" доносить и разоблачать „скрытых врагов" партии. Вы боялись говорить с вашими ближайшими друзьями. Вы отстранялись от друзей, родственников и сотрудников. Что если они были заражены, были носителями бацилл страшной эпидемии, охватившей всю страну...
Падение любого вождя или ответственного работника означало, что все его ставленники и приближенные будут подвергнуты чистке. После ареста Бродского, „Черные Вороны" и закрытые автомашины НКВД увозили его помощников, друзей, мужчин и женщин, которых он где либо определил на работу в Никополе. Был посажен комендант никопольского гарнизона, затем местный прокурор и весь его штат; наконец даже председатель никопольского совета. Местный банк, газеты, все коммерческие предприятия были „прочищены". Всюду власть перешла к новым людям и часто в течении недели или месяца эти новые были, в свою очередь, схвачены. Люди шопотом рассказывали об аресте председателя совета, высшего представителя гражданской власти в городе. Он был в прошлом горняком и имел большие заслуги во время гражданской войны. Его разбудили среди ночи. Его жена и дети плакали так громко, что разбудили соседей...
После ликвидации председателя, было удалено большинство руководящих лиц города, среди них начальник коммунального правления, начальник пожарной охраны, директор сберегательной кассы, даже начальник санитарного управления. Некоторые были взяты ночью из домов, другие открыто на работе.
На место Козлова прибыл новый человек, по фамилии Лось. Он был сухим и бесчувственным фанатиком. В яростной охоте за уклонистами исчезли все последние остатки товарищества между нами. Встречаясь на улице или в коридорах, мы, технические и партийные работники, смотрели друг на друга с удивлением. „Как! Вы еще живете", - говорили наши взгляды."

И вот дошла очередь до самого Кравченко.

"В следующие несколько дней аресты на заводе еще усилились. Каждый раз, когда казалось, что погром утихает, пауза оказывалась только прелюдией к новой вспышке. Тормоза полностью отказали после смерти Орджоникидзе... аресты инженерно-технического персонала резко усилились. Среди удаленных в этот раз находился Мирон Рагоза, коммерческий директор нашего комбината. Его жена и приемная дочь были выселены из квартиры.
В первую неделю января Гершгорн положил передо мной новый документ. Это было „добровольное заявление", т. е. признание. Это было длинное и хитроумное заявление, полное недосказанных и уклончивых признаний. Преступления моих друзей, начальников и подчиненных были описаны прямо; моя собственная ответственность была отмечена легко, почти случайно. Это было расчитано, чтобы сделать капитуляцию более легкой, более соблазнительной.
"Поймите, пожалуйста", сказал Гершгорн, пока я читал страницу за страницей эту техническую сказку, „что это абсолютной минимум того, что НКВД ожидает от вас. Здесь нет места для торговли. Если вы не согласитесь, вы объявляете войну НКВД и вы ее не вынесете. Вы подпишете пером или карандашем?"
„Ни тем не другим."
„А я говорю, что ты подпишешь, ты, саботажник! Так как подписал Бычков, так как подписал Иванченко".
„Делайте что хотите. Я не признаюсь в преступлениях, в которых я не виновен".
Гершгорн вдруг вскочил в припадке ярости и бросился на меня, крича „саботажник, вредитель, негодяй. Получай... и еще... и еще...” Его мощные кулаки били меня в лицо, как два поршня. Кровь брызнула у меня из носа. Я услышал, скорее чем увидел, как Дороган ворвался в комнату. Мои нервы научились узнавать его тяжелые шаги. Он тоже начал бить меня кулаками. Я упал на пол и свернулся в клубок, как бы заворачиваясь в свою собственную кожу, в то время как четыре тяжелых, жестких сапога топтали и пинали меня.
Я стонал от боли. Гершгорн должен был вызвать охранников, которые подняли меня. „Уберите эту сволочь. Выкиньте его вон!" Когда меня тащили к двери, я почувствовал, как он еще раз ударил меня кулаком в затылок. Часовые вытащили меня в маленькую комнату, где меня оставили зализывать раны. Я просидел там час или два.
Затем вошел Гершгорн.
„Ну, обдумали ли вы, или вас надо еще убеждать?
„Нет, я не подпишу. Вы можете меня убить, но я не подпишу".
„Я даю тебе три дня на размышления. А теперь убирайся!"

"Благоприятный ход моего дела был исключением. Чистка свирепствовала по всей России. Показательный процесс Радека, Сокольникова, Пятакова и других старых большевиков подготовлялся в Москве. Семь дней подряд все страницы газет были заполнены кошмарными „признаниями" этих людей. Затем последовали неизбежные приговоры и казни.
На нашем заводе, как и в каждом учреждении страны, были проведены массовые митинги для прославления уничтожения этих саботажников, шпионов и „бешеных собак". Лось поставил на голосование заранее сфабрикованную резолюцию.
„Мы рабочие, служащие и инженерно-технический персонал металлургического завода в Никополе приветствуем решение советского суда по делу врагов народа, — „провозгласил он.— Бдительность партии и правительства искоренила шпионов и диверсантов, капиталистических агентов, которые угрожали счастливой жизни нашего народа под солнцем сталинской конституции. Да здравствует наш любимый вождь и учитель, товарищ Сталин!"
Тысячи мужчин и женщин послушно подняли руки. Оркестр играл „Интернационал". Красные плакаты на стенах кричали этим утомленным, голодным и апатичным массам об их „счастливой жизни". Некоторые зевали, другиe засыпали, пока ораторы пересказывали сегодняшние передовицы, в свою очередь пересказывавшие передовицы московских газет. Наконец, ритуал был закончен и люди вернулись на работу или по домам. Они не были убеждены и не особенно заинтересованы.
Быть может кто-нибудь в России и верил честно в эти фантастические „признания", но я таких не встечал. Только когда много лет спустя я попал заграницу, я узнал, что многие иностранцы и в частности „либеральные" американцы поверили в этот отвратительный спектакль...
Среди подсудимых последнего московского процесса я лучше других знал Пятакова, посколько он был первым заместителем Орджоникидзе. Я лично посещал его по служебным делам много раз и присутствовал на заседаниях, которыми он председательствовал Он был высокий, солидный человек с длинной бородой и высоким лбом мыслителя. Его решения были всегда обоснованы и честны. Он никогда не удовлетворялся суждением вторых лиц о техническом процессе, но всегда производил многократную проверку, прежде чем выносил какое либо решение..."
Александр Никонов

А вы ссыте?

Нет, я не про теракты в Волгограде. Про них уже сказал представитель нашей партии в Волгограде . И он, кстати, прав - раздувание религиозного огня кремлевскими мехами приводит к треску взрывающихся угольков на местах. Потому что рост внимания людей к религии (а он всегда происходит, когда прожектор СМИ властно направляется в ту сторону) ведет к росту религиозности в обществе. При этом, не увеличиваясь в процентном отношении, растет абсолютное число радикалов. В том числе тех, кто готов взрываться.
Но сегодня я не об этом. Я о кризисе...
Позавчера четверо главных героев лучшей книги ХХ века встретились в ресторане, чтобы отметить 50-летие Бена. Разговорились о делах наших скорбных. Олег, который сейчас работает в строительстве (строит стеклозаводы, точнее, печи и трубы) и является хозяином фирмы, сказал, что увольняет всех рабочих: за последние полгода у него ни одного заказа:
- Не могу же я людям зарплату просто так платить. Если через год-другой заказы появятся, буду брать рабочих только по временным договорам. Отработал - до свидания... А вообще, мы, строители всегда первыми чувствуем приближение кризиса.
У двух других приятелей дела тоже не ахти. Небольшое торможение экономики уже пахнуло холодом на многих.
Но чем нам грозит мировой кризис?
Схлопыванием спроса. Но это значит, что упадут цены, что весьма неплохо. Кстати, говорят, цены на недвижимость уже упали на 10%. Тот же Олег выставил на продажу квартиру жены - "трешку" в километре от МКАДа за 5,5 млн. рублей. За два месяца - ни одного звонка.
Упадут цены на нефть, а значит и на бензин. Упадут цены на всю китайщину, потому что китайцам ведь тоже жить нужно. Упадет цена рабочей силы, что хорошо для экономики. И если государства не будут ее (экономику) регулировать, как это делали в США в Великую депрессию (что затянуло депрессию на 10 лет), падение цены на рабсилу есть станет фактором будущего роста. Если цена на рабочую силу падает настолько, что импорт становится людям не по карману, значит, вместе с девальвацией национальной валюты начинает расти внутреннее производство.
Отпуск? Турки и египтяне тоже цены сбросят.
Спрос сместится в сторону еды. Поплохеет тем, кто в кредитах. Особенно если они потеряют работу. Зато те, кто не закредитован и не боится потерять работу (например, в силу ее элементарного неимения, как у вашего покорного слуги), будут радоваться. Неплохо также будет тем, кто живет на сдачу квартиры или квартир - цены на аренду, конечно, упадут, но и на все остальное тоже! Зато имеющие постоянный, пусть и усохнувший, доход (учителя, врачи, менты, военные) на фоне всеобщего ухудшения и безработицы будут чувствовать себя в шоколаде. Отлично также будет тем, кто дерит деньги в валюте. Их шоколад будет двухслойным. А вот живое золото я бы не посоветовал. С ним и голову потерять можно.
В общем, как-то так.
А вы что думаете?